Летом 1941 года в числе студентов Ленинградского индустриального института я была мобилизована на оборонные работы. Мы рыли под Лугой противотанковые рвы. Студентов возили на поездах, железную дорогу уже бомбили. Нам повезло, а вот эшелон с детьми, которых вывозили из Ленинграда, шедший за нами, разбомбили. Вернувшись с оборонных работ, студенты готовили город к предстоящим авианалетам. Носили на чердаки домов песок и воду для тушения «зажигалок» – особых бомб и осколков снарядов, клеили на стекла полосы бумаги, чтоб они не разлетались при взрывах. В сентябре дежурили в бомбоубежищах. Трудно было удержать в них людей, когда где-то рядом падали бомбы, все вокруг ходуном ходило, с крыш сыпались кирпичи. Люди в бомбоубежищах боялись, что их завалит, если дом рухнет, и рвались на улицу где было еще опасней.
Занятий регулярных в институте не было, и я решила пойти работать в госпиталь. Но там меня не взяли, сказав, что слишком молода и выгляжу физически слабой. Однако, уже осенью госпиталей стало много, в один из них, №60, расположившийся в общежитии нашего института, меня приняли. Я работала в палатах на первом этаже, где размещали особо тяжелых раненых, все они были «лежачие», в гипсе, бинтах, всем требовалась помощь – покормить, подложить и вынести судно. Сначала раненые были в основном молодые люди, и они ужасно стеснялись нас, санитарок, просили выйти из палаты, когда им надо было по нужде. Это были люди разных национальностей. Мне запомнился один из первых раненых – туркмен. Он попросил прочитать ему письмо. Оно было написано русскими буквами, но слова туркменские. Я читала непонятный ему набор букв, а раненый туркмен счастливо улыбался – наверное, что-то хорошее было в письме. В госпитале часто не было света, ночью приходилось на ощупь пробираться в палаты. Однажды пошла в кубовую за горячей водой, возвращаюсь и слышу голос пожилого солдата: «Дочка, тебя в пятую палату кличут». Так ласково, душевно он это сказал «дочка», «кличут», что я это запомнила навсегда. Интересно, что в то время никто не говорил друг другу «спасибо». Но раненые были очень добры и ласковы с санитарками, видно, понимали, что у нас труд нелегкий.
Как работающая, я получала 250 грамм эрзац-хлеба в день и тарелку супа в госпитале (за этот суп из карточек вырезали талон на крупу и талон на пять граммов жира). А так как работали мы сутками через сутки, то еще одну порцию супа давали домой. Раненые тоже были на голодном пайке. Конечно, кормили их три раза в день, но суп и кашка были «тощими», а хлебом служила стограммовая высушенная плиточка-сухарь. Эти плиточки привозились откуда-то из-за блокады на самолетах. Правда, раненым выдавали еще по кусочку шоколада (к своему удивлению, я недавно прочла, что шоколадная фабрика в блокаду работала, мы-то думали, что шоколад тоже привозили на самолетах). Но что был весь этот скудный паек для раненых, потерявших много крови... (Глядя на раненых, я часто думала, что после Победы люди должны на улицах кланяться каждому солдату. К сожалению, с годами великий подвиг фронтовиков стал считаться чем-то не очень важным. А некоторые стали торговать орденами на рынках).
Еще о еде. Среди горожан в блокаду было такое правило. Если ты к кому-то пришел в гости или по делу и тебе предложили какую-то еду – хоть кусочек печенья или полтарелки супа, нельзя это было принять. У меня эта привычка сильно «впечаталась» в сознание. В конце войны я приехала домой, в деревню. Мы с мамой пошли к знакомым, и там хозяйка поставила на стол какое-то простое угощенье. Я отказалась, хозяйка удивленно смотрела, но мама сказала ей: «Не обижайтесь. Это она после Ленинграда ни кусочка чужого не съест».
... Зимой на улицах и в домах появились трупы погибших от голода, их не всегда успевали убирать. Помню, один раз я зашла в институт, заглянула в какую-то аудиторию – на столе лежал труп. А пришла я в институт узнать, что там, продолжится ли учеба, и узнала, что меня отчислили, а институт перевели в Кострому. Отчислили, потому что занятая работой в госпитале, я долго не заходила в институт, где, оказывается, вывешивались объявления, призывающие студентов отметиться для отъезда. Я этого не знала. В январе 1942 года мне стало трудно ходить. Ноги не сгибались в коленях. Врачи объяснили, что из-за голода высыхает межсуставная жидкость. Я снова пошла в институт и добилась, чтобы меня восстановили и вывезли из Ленинграда в Кострому, где я еще служила стрелком военизированной охраны. Вывозили из Ленинграда блокадников вначале в Тихвин. Он был сильно разбит, оставались только частные избы на окраине. Состав из Ленинграда в Тихвин приходил ночью в три-четыре часа, и эвакуированных размещали в этих избах. Тихвинцы знали, когда придет поезд и готовили ночью горячий чай, чтоб хоть как-то поддержать блокадников в первый момент.
После снятия блокады институт вернулся в Ленинград, студенты работали на восстановлении города. Чинили крыши, заделывали в стенах пулеметные амбразуры, заделывали окна фанерой. Это была моя специальность – «офанеривание окон» (так и было написано в моем документе, с которым я ходила по городу). Мы измеряли проемы в окнах, шли в мастерскую, вырезали по размерам фанеру и вставляли ее. Институт я окончила, училась в аспирантуре и защитила диссертацию. А затем по путевке Минобразования была направлена в Томский политехнический, где ректор А.А. Воробьев собирал кадры специалистов по гидротехнике. Преподавала на теплоэнергетическом факультете, электроэнергетическом, геологоразведочном.
...Самый памятный момент войны у меня такой. В сильный мороз я стояла в очереди у хлебного магазина. (Хлеб, как все ленинградцы, я получала не в госпитале, а по карточкам). Стояли долго, жутко промерзли. И одна женщина стала возмущаться, почему не могут вовремя подвезти хлеб. Кто-то из-за пустяка стал переругиваться. И тогда другая женщина сказала то, что легло мне на душу на всю жизнь: «Не надо ссориться, не надо кричать. Давайте помогать друг другу. Мы должны выжить. Они хотят, чтоб мы все умерли, а мы выдержим, выживем».